
Введение
Текст не претендует на оригинальность. Человек больше меня читавший, знающий и разбирающийся в философии и психологии заметит мой вольный и не столь глубокий пересказ идей и мыслей определённого ряда авторов. Также, я не берусь заявлять о ниженаписанном как об истине в последней инстанции: для этого мне не хватает ни знаний, ни личного опыта; да и задачи я такой перед собой не ставил. Всё, что сказано ниже является лишь моими догадками и замечаниями о пропасти между человеком как данностью и окружающим его миром, и также о страхе перед этой пропастью.
Почему я решил выразиться в подобной форме? Дело в том, что есть вещи, которые не умещаются в поэзию; особенно у меня: при слабом аффекте и желании изъясниться наиболее точно. То есть, в общем, возможность сказать есть, но вероятность того, что меня правильно истолкуют и полностью поймут, минимальна, а чувство понимания со стороны окружающих для меня хоть немного, но всё-таки важно. Да и хочется донести некую мысль, выполнить поставленную задачу, чего я, скорее всего, не добился бы, используя поэтическую форму языка.
Поэтому я и вынужден прибегнуть к незрелой пародии на «Новую жизнь» Данте, дав комментарий к основному произведению; во всём мне хочется, как говорил классик, дойти до самой сути, потому я и ощущаю потребность высказаться максимально точно и развёрнуто, хоть и вижу всю нескладность моего литературного слога.
«А зачем вообще писать это нужно было?», - это вопрос уже другой, могу ответить на него схожим вопросом: «А зачем люди вообще пишут?» Дело здесь точно не в самоутверждении, скорее в личной рефлексии, но, думаю, что на этот вопрос может попытаться ответить и сам текст, то, что в нём оговаривается. Хотя по-своему могу уверить читателя, что всё здесь изложенное является попыткой достичь человеческого преобразования; судя по себе и жизни многих людей, я руководствуюсь надеждой, что человек меняется, но с важным фундаментальным уточнением: спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Мы можем сделать всё, что в наших силах, а остальное уже не в нашей власти. Малое (но не маловажное) зависит именно от нас: вы выучили все вопросы к экзамену, но именно преподаватель вам выставит оценку; вы усердно трудитесь, но вопрос вашего повышения в должности зависит так же не от вас; как бы вы не прилагали усилия, сколько бы теплоты, нежности и любви не отдали бы другому человеку – итог от нас не зависит в полной мере; но это не значит, что нужно уверовать в некий «Фатум» и сидеть сложа руки. Иной раз и многого не нужно, чтобы дать человеку горстку надежды и веры.
Жизнь и смерть
Непоправим факт моего рождения, раз я есть. Непоправимо прошедшее, но настоящее ждёт строителя, валяясь под ногами грудой самого разнообразного материала, вы должны сложить его, чтобы у нас было будущее.
(Антуан де Сент-Экзюпери, «Цитадель»)
Идея жизни восходит к идее смерти. Именно знание о неминуемой смерти способствует развитию самосознания, т.е. способности человека отличить/отделить себя от всего остального мира, которое в свою очередь [самосознание] выступает в роли краеугольного камня всей нашей личности. Именно осознание собственной тленности (вычленение субъекта из мира объектов) и заставляет человека присмотреться и понять, что в этом бескрайнем и тёмном океане мироздания он абсолютно один; плывёт, или, что будет точнее, дрейфует по водной глади (то бушующей, то спокойной), совершенно не замечая, что помимо него, есть и другие персонажи романа, которые находятся в тех же условиях, что и наш условный герой; этот человек не помнит, в какой именно момент он оказался здесь, он не знает, в каком направлении плыть, чтобы достичь берега, и даже достигнув его, совершенно не подозревает, что его всё-таки ожидает на конечной остановке. «К чему, соответственно, сводится моё внезапное путешествие?», - задаётся он вопросом.
Это очень важный аспект. Героя пронизывает бездонное одиночество от ощущения страха перед бессмыслицей и равнодушием окружающего нас мира. Мы остаёмся один на один со своим ощущением. Всё, что прежде нам казалось важным и первостепенным в мире объектов, теряет свою значимость перед вычленением самости из реального мира, мы теряем ориентиры. Таким образом человек переживает экзистенциальный кризис: «Когда клиент столкнулся с абсолютной неудачей своего пребывания на земле (то есть несостоятельностью своей системы конструктов «Я-и-мир»), он переживает кризис существования, – экзистенциальный кризис. Сама почва под его ногами как бы исчезает, и он испытывает отчаяние от невозможности найти способ продолжать быть так, как он был раньше. Это истощение репертуара реакций при столкновении с невыносимой ситуацией может заставить человека искать новые пути. Иногда они бывают воистину конструктивными и творческими; они также могут быть деструктивными и связанными с насилием» (Джеймс Ф. Т. Бьюдженталь, «Предательство человечности»).
Первый и важный этап в развитии личности есть: человек сумел увидеть себя в роли самостоятельного субъекта, и именно Себя, не отражение своего образа через мысли и поступки других людей, он увидел именно свою данность в холодной и безразличной вселенной. Прикоснулся к новой роли, отбросив роль старую - существующего в рамках и позициях окружающего мира объекта. «Мир оказался пустышкой», - как говаривал мой товарищ. Что идёт за этим экзистенциальным опытом? Дальше следует осмысление этой пропасти между самим собой и другими людьми, через которую, как всем известно, не существует мостов. Наступает тревога, ощущение заброшенности на край мироздания, где ты совсем один, без каких-либо целей и смыслов бредёшь неуверенной стопой по горячему песку и режущему пятки гравию, стараясь, будучи совершенно слепым, нащупать хоть какие-либо жизненные ориентиры. Эрих Фромм так описывал это ощущение, считая всякую тревогу следствием изоляции: «Осознание своего одиночества и отъединённости, своей беспомощности перед силами природы и общества превращает его отъединённое, расколотое существование в невыносимую тюрьму. Переживание отъединённости вызывает тревогу; более того, это источник всякой тревоги. Быть отъединённым означает быть отрезанным, без какой-либо возможности использовать свои человеческие силы. Следовательно, это значит быть беспомощным, неспособным активно влиять на мир – вещи и людей, это означает, что мир может вторгаться в меня, а я не в состоянии реагировать». Выходит так, что фундаментальная основа всякой жизни, - то есть смерть, - вторгается в нашу личную крепость, стараясь всячески вырвать нас из своей искусственно созданной почвы. Возникает реакция на оторванность из привычного нам мира объектов: заполняющая тревога отсутствия этой почвы, с которой мы уже свыклись, успев стать единым целым, подменив осознание своего «Я» симбиозом между собой как объектом и внешним миром; и мы, соответственно, - как и любой человек в подобной стрессовой ситуации, - стараемся найти облегчение. Данное состояние ставит человека перед необходимостью выбора, в позицию «или-или».
По Хайдеггеру есть два модуса [способа существования]: состояние забвения бытия и состояние сознавания бытия [О невыносимой лёгкости бытия мы, к моему величайшему сожалению, ничего не скажем; как-нибудь в другой раз]. Состояние забвения бытия означает жизнь в мире обыденной рутины, если угодно; состояние, если смотреть на современный цифровой мир, полного погружения (уход от себя) в мир развлечений и информации, попеременно вытесняемыми вынужденной работой; состояния замещения самосознания чем-либо извне, слияния с миром вещей и объектов. Человек утрачивает самосознание в необходимости следовать внешнему миру, образуя зависимость от мира пустых вещей и объектов, повязанных одной цепью, - а столь ли это необходимо, мы рассмотрим чуть позднее. Забвение бытия упрочивает человека в статусе условного, - если я верно выразился, - animal ergaster – трудящегося животного. При таком состоянии человек капитулирует перед миром симулякров, т.е. перед видимой, базовой реальностью; он мыслит себя вольным, таковым не являясь, так как самость подменяется восприятием окружения; око других взирает на других через моё око, что порождает, соответственно, самообман.
«С другой стороны, - продолжит Ялом, - сознавая бытие, человек сосредоточен не на «как», а на «что» – не на свойствах и оценках вещей, а на том, что эти вещи есть, что они обладают бытием. Существовать в данном модусе, который часто называют «онтологическим» (от греческого онтос – существование), значит непрерывно сознавать бытие – не только мимолетность бытия, но и ответственность за свое бытие… Лишь в онтологическом модусе существования человек соприкасается с собой как творением собственной самости и потому обладает властью изменить себя».
Человек опустошён. У него нет целей. Нет смысла. Всё бренно. Если так, то выходом из мира абсурда можно считать самоубийство, - вопрос, который Камю считал первостепенным для каждого человека? Но, как видим, это не так. Сегодня каждый способен нащупать самость, но несмотря на это, люди (не все, конечно) продолжают своё существование. Каким образом выходит, что человек находит силы жить дальше? Это знает моя свобода, поражение и торжество, как выразился классик. Поэтому мы переходим к личной ответственности человека.
Свобода и ответственность
Юпитер. Что им делать с отчаянием.
Орест. Что угодно: они свободны, настоящая человеческая жизнь начинается по ту сторону отчаяния.
(Жан-Поль Сартр, «Мухи»)
Без отчаяния в жизни нет и любви к жизни.
(Альбер Камю)
Современный человек невротичен. Так происходит из-за отсутствия объективной истины, которая могла бы им овладеть в полной мере. Закончилось время великих нарративов – исчерпала вселенная запасы больших людей. «И замечательно!» - как могло бы нам показаться, но у любой медали есть обратная сторона. У человека современного нет явных целей. Если раньше была вера в построение правильного общества – то сейчас мы в этом сомневаемся, если раньше был Бог – то сейчас «Самое святое и могущественное Существо, какое только было в мире, истекло кровью под нашими ножами» (и неизвестно, когда сверхчеловек всё-таки даст о себе знать), если раньше была искренность, романтизм, большая вера и надежда в человека, в жизнь – то сейчас (на протяжении уже нескольких десятилетий) мы пожинаем плоды того величайшего краха общества модерна - абсолютное безразличие к людям, страх перед самим собой, боязнь говорить искренне, тревога перед словом «люблю». Один мой товарищ, встречаясь с миледи, что прекрасна без извилин, как-то поведал мне об их, отчасти забавном, но весьма любопытном диалоге:
М. – Ну, может, ты хотя бы скажешь, что меня любишь?
Ж. – Ты знаешь, мне физически это сложно сказать.
Человек с детства начинает определять себя в мире, выстраивает ориентиры. Смотрит вокруг себя, понемногу учится «дискурсу» и «гламуру», но в один момент он сталкивается с самосознанием. Как было сказано выше, если человек переживает экзистенциальный кризис, то у него есть только два пути: слиться с миром, следуя его повадкам и целям, либо, осознавая и принимая бытие, - в какой-то мере даже смиряясь с ним, - получить свободу творить, исходя из своей самости, принимая во внимание ответственность перед собой за нашу собственную жизнь, за комплекс мыслей, ценностей и поступков.
Разберём как пример «Исповедь» Льва Толстого, его процесс извлечения самости из внешнего мира. Здесь имеет место быть и непонятая окружением искренность, переросшая в нигилизм и отречение от своей сути, и момент кризиса, передвинувший Толстого из забвения в сознавание бытия.
«Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть - всё это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны», - писал Толстой. Здесь отчётливо видно, как ещё незрелая личность желает стремиться к самому хорошему и прекрасному на свете, - что уже стоит отметить в таком юном возрасте, - но завидев, что его окружение подобное поведение всячески высмеивает, решает сделать шаг в пропасть. Таким образом, отсутствие личного опыта и страх оказаться одному, заставили Льва Николаевича переступить через самого себя. Цель – окружение, получение от него похвалы. Толстой обнаружил суррогат жизни, который ему, на тот момент времени, показался уместным, и он принял его за действительность. В этот момент он начал видеть мир через призму общего; в общем, занимаясь самоуничтожением. Он поставил во главу своего существования принятие должного от окружения, без собственной искренней отдачи. И стоит отметить отдельно данные слова Льва Николаевича: «Думаю, что многие и многие испытали то же». Это важное замечание, что люди в сути своей прекрасны, но общество диктует свои правила игры, превращая чистое сердце, полное самости, в объект внешнего мира.

Страх перед смертью ещё не ощутим у юного Толстого в полной мере, но страх перед изоляцией уже на лицо. Переживание изоляции ставит нас в дискомфортное положение; как и всякое подобное состояние, человек не может выносить долго – механизм защиты в нашем мозгу не дремлет, а работает получше нас. Поэтому Толстой и решает перешагнуть через свою самость; отстраниться от самости, дав себе возможность слиться с «другими», не найдя в себе сил и мужества перешагнуть через «других». Он отказывается от обособленности, принимая картину мира других людей. Но таким способом он не устраняет проблему – т.е. изоляцию. Он так же остаётся по факту одиноким, т.к. самость никуда не исчезла, она лишь вошла в подобие симбиоза с внешним миром; самосознание вытесняется таким образом, но не уничтожается. Появляется «Мы» вместо «Я». Сегодня мы иначе решаем проблему изоляции, даже не сливаясь с людьми, - хотя и первый вариант достаточно популярен, если так можно выразиться: просто посмотрите как часто люди (даже с совсем малого возраста) заводят всё новые и новые отношения (как чаще любовные) из-за банальной скуки, которая на самом деле является следствием страха перед изоляцией, а если глубже – то от страха перед фактом собственной смерти, - нам уже достаточно книг, сериалов, музыки, новостной ленты, бесконечного поиска информации и так далее, чтобы отстраниться от тревоги. Люди боятся просто остаться один на один в своей комнате без музыки, например. Люди боятся своих мыслей, не зная рефлексии от слова совсем. Личные записи на своей странице в интернете – дело страха. Если изоляция нагнетает всё сильнее, то мы выкладываем всё новые и новые фотографии, иногда даже с задачей на успех перед «другими», вроде фотографий «топлес», фотографий из новых мест, с едой, с цветами (если девушка) или с девушками (если парень), что вдвойне радует наше эго, фото со «сраной кошкой» и пр. и пр. Человек делает вид, что он уникален, сосуществуя в такой системе, где уникальности попросту нет. Это как шутка про фотографии, на которых изображены две разные девушки, но настолько похожие друг на друга, что их становится невозможно отличить. Причём, сама система оценки подобных записей как бы говорит нам: «Тебя любят, ценят, твоё существование осмыслено и наполнено». «Лайки» учат нас с детства получать что-то от людей, не отдавая ничего взамен, не говоря уже о бескорыстной отдачи человека другим людям. Это, товарищи, беда, которую способна одолеть только собственная воля, предварительно приняв и осознав эту беду. Но вернёмся к Толстому.
«Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошёлся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошёлся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая её оправдывала». Здесь тоже есть любопытная вещь. Толстой говорит об оправдании собственной теории, так же, как и Раскольников, например, искал оправдание своей теории, на что он в итоге наткнулся, думаю, все помнят. Психология выявляет множество механизмов оправдания своей, если угодно, неправильности; оправдание того, что мы решаем уйти от самих себя, от собственной же ответственности за свою жизнь. Вроде перекладывания своей вины на других людей или на внешние силы, роль «невинной жертвы» или человека «потерявшего контроль», - все эти психологические защиты объединяет одно: избегание ответственности. Когда нами овладевает один из данных психологических механизмов, позволяющих бежать от нашей свободы выбирать, мы живем «неподлинно» (Хайдеггер) и в абсолютной «нечестности» (Сартр).
Позволю себе довольно внушительную вставку по этому вопросу из книги Ирвина Ялома «Экзистенциальная психотерапия», надеясь, что вы не забудете о Толстом. Мне кажется, что это будет весьма уместно и очень познавательно:
«Попытки терапевта анализировать рассказ пациента, демонстрируя его ответственность за жизненную ситуацию, нередко «теряются в песках». Например, пациентка вполголоса скажет: «Все это замечательно. Ему хорошо сидеть здесь в комфортабельном кабинете и говорить мне, что я сама себя в это загнала. Но он по-настоящему не знает, какая садистская скотина мой муж» (или «какой у меня ужасный шеф», или «насколько действительно непреодолима моя компульсивность», или «что такое на самом деле мир бизнеса», или еще какая-нибудь из неограниченного количества непреодолимых проблем). Этому сопротивлению нет пределов, поскольку, как знает каждый опытный психотерапевт, пациент отнюдь не является объективным наблюдателем своих жизненных перипетий. Пациент может использовать экстернализующие механизмы защиты или массу иных способов искажать факты так, чтобы они соответствовали его ожиданиям… Случай пациентки Дорис может послужить клинической иллюстрацией. Она обратилась за терапевтической помощью из-за тяжелой тревоги, сосредоточенной в основном вокруг отношений с мужчинами. Основная проблема пациентки, согласно ее описанию, состояла в том, что она вовлекается в отношения с мужчинами, которые плохо с ней обращаются, и потом не может из этих отношений выпутаться. Она подвергалась абъюзу со стороны отца, первого мужа, теперешнего мужа и длинной вереницы начальников. Рассказ Дорис о своей проблеме был убедителен, и я был склонен сочувствовать ей в том, что злая судьба вновь и вновь бросала ее в лапы тиранических подонков. Она в течение нескольких месяцев посещала терапевтическую группу, когда у нее случился тяжелый приступ тревоги. Не в состоянии ждать до следующей групповой сессии, она позвонила мне однажды утром с просьбой как можно скорее провести индивидуальную встречу. С немалыми трудностями я перестроил свой день и согласился принять ее в три часа дня сегодня же. Без двадцати три она позвонила и оставила сообщение об отмене встречи. Несколько дней спустя, на групповой встрече, я спросил, что произошло. Она ответила, что тогда к середине дня ей стало немного лучше, а поскольку мои правила были таковы, что я мог индивидуально встретиться с участником группы лишь один раз в течение всего курса терапии, она решила сберечь свой час до того времени, когда он понадобится ей еще больше. Между тем я никогда не заявлял такого правила! Никогда бы я не отказался встретиться с пациентом в чрезвычайной ситуации. Ни один из участников группы не слышал, чтобы я делал подобное заявление. Но Дорис была убеждена, что я сказал ей это. Она сделала свой выбор: стала вспоминать другие инциденты наших с ней отношений, причем очень избирательно. Например, с удивительной четкостью она вспомнила единственное адресованное ей раздраженное замечание, сделанное мною за предшествующие месяцы (о ее монополистических тенденциях), и часто повторяла его в группе. Однако она забыла многие мои позитивные поддерживающие замечания, которые я делал в последующее время… Взаимодействие Дорис со мной в микрокосме «здесь-и-сейчас» репрезентировало ее отношения с мужчинами и проясняло ее собственную роль (то есть ее ответственность) в порождении ее жизненной ситуации. Она искаженно воспринимала меня, так же как и других мужчин: всех нас она видела авторитарными и безразличными. Но из этого инцидента можно было узнать еще кое-что. Я был сердит на Дорис за отмену встречи в последний момент, после того как я приложил такие усилия и освободил для нее время. Меня также раздражало ее упорное настаивание – несмотря на несогласие остальных семи членов группы – на том, что я ввел «правило» единственной индивидуальной сессии. С некоторым трудом я умерил свое раздражение и удержался на позиции терапевтической объективности, но теперь я легко мог вообразить, как трудно иметь дело с Дорис во внетерапевтической реальной жизненной ситуации. Суть происшедшего заключалась в следующем: у Дорис были определенные представления о мужчинах, ожидания их определенного поведения по отношению к ней. Эти ожидания искажали ее восприятие, и перцептивные искажения заставляли ее вести себя так, что она вызывала то самое поведение, которого страшилась. Этот маневр, «самоактуализирующееся пророчество», является распространенным: индивид ожидает, что произойдет определенное событие, в результате ведет себя таким образом, чтобы это ожидание исполнилось, и, наконец, передает осведомленность о своем поведении бессознательному. Для терапии Дорис этот эпизод был решающим, потому что он глубоко высветил ее базовую проблему. Если бы она поняла и приняла свою ответственность за то, как взаимодействовала со мной, ей нужно было бы сделать еще лишь небольшой шаг, требующий минимального обобщения, чтобы осознать свою ответственность за стиль отношений с мужчинами в своей жизни».
И Толстой тоже оправдывает свою неправильность. Оправдывает себя мнением «больших» людей. Он видит литераторов, поэтов, - и, само собой, себя тоже, - учителями. Толстого побуждает нечто, что идёт в расход с его собственными желаниями. Он понуждаем к этому действию, которое вызывает тревогу, если он это действие не выполняет. Он не хочет поступать именно таким образом, но отказаться от этих навязчивостей не может, ему страшно, т.к. он вновь наткнётся на прежнюю тревогу. Альбер Камю в «Падении» так сказал по этому поводу: «Не брать то, чего не желаешь, самая трудная вещь на свете». Всё это – компульсивность.
Компульсивные люди зачастую не предстают перед нами пустыми или излишне депрессивными, они скорее очень целеустремлённые, очень действенные и активные, что подтверждают труды Толстого. Они видят себя как автомобиль, который во время вождения находится полностью под их контролем. Но в определённые моменты компульсивного человека охватывают сомнения насчёт дела, которому он предан. Он имеет цель, но это не его цель. Это «их» цель. Цель такого человека заключена в обратной связи с миром, который данному человеку чужд; он хочет признания, быть полезным, но не без корысти. Человек корыстен в подобной ситуации, он делает потому, что ждёт «фидбэка» от мира, с которым он решил связать себя, совершенно убивая в себе идентичность. Такой человек может годами находиться в сомнениях, решая кем и как именно ему будет выгоднее прославиться в обществе, оставить память о себе: это может быть поэт или литератор, учитель, мудрец (хоть это и не профессия вовсе), актёр, художник или режиссёр, - не важно, важно то, что человек намеренно подавляет Себя в угоду иерархии общества, где есть люди большие и маленькие, великие и подчинённые. Его эго сильно, не подавлено, и эго желает удовлетворения: всяческих похвал и почестей за свой труд. И нижеприведённый отрывок из стихотворения поэта, совершенно не владеющего русским языком, как раз об этом, друзья. Ведь все мы вышли из шинели навязчивостей и прочих невротических вкусностей, - да простит меня Гоголь.
«Из несогласия общего
для снискания благоговения,
умирая в угоду обществу,
возвращаясь к правде смирения»Такой человек чувствует время и коробит себя за то, что он растрачивает это время попусту. Быть бездеятельным компульсивному человеку означает быть пустым, не находящимся в жизни, а само чувство компульсии сродни тревоге, что мы забыли выключить газовую плиту дома, если так понятнее, может, будет. Тем более, что во время, когда компульсивный человек бездеятелен, он начинает тревожиться, появляется страх, всплывают мысли, что что-то не так, - это говорит их самость, совесть, осознанность – можете называть это как вам угодно. Компульсиный человек прячется за собственной деятельностью, боясь остаться наедине с собой, со своими реальными желаниями. Разрыв с этой защитой может произойти только в условиях полного отчаяния, очень сильного стресса, либо по достижению цели (как и случилось отчасти с Толстым): расставание с любимым человеком, потеря работы, потеря возможности работать (инвалидность, например) и пр. беды жизни. «Нет счастья в комфорте, - как говорил Достоевский, - покупается счастье страданием». И он же: «Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни». Есть, о чём поразмыслить.
Возвращаемся к «Исповеди»: «И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал её исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы - самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы - настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры». «Кроме того, - продолжает Толстой, - усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов её и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам - много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни - но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта - обман». Сказанное Толстым идёт в дополнение к сказанному мной выше: уход от себя не решает проблему. Нам никуда не деться от Себя. Но Толстым был сделан ещё один важный шаг: он признал, что его корыстная вера – обман. Выявление и признание проблемы, - как говорят психотерапевты, - сродни её решению.
И ещё раз о компульсивности и эгоцентричности Толстого в предкризисный период: «Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрёкся от неё, но от чина, данного мне этим людьми, - от чина художника, поэта, учителя, - я не отрёкся. Я наивно воображал, что я - поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал». «Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того, чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы - очень важные люди, нам надо было ещё рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: всё, что существует, то разумно. Всё же, что существует, всё развивается. Развивается же всё посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы - самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, - стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми».
Смысл жизни стал ускользать от Толстого. Прежние основы рушились, в его жизни наступил экзистенциальный кризис: «Пять лет назад странное состояние ума начало овладевать мною: у меня были моменты растерянности, остановки жизни, как будто я не знал, как я должен жить, что я должен делать… Эти остановки жизни всегда возникали с одним и тем же вопросом: «почему?» и «зачем?» … Эти вопросы со все большей настойчивостью требовали ответа и, как точки, собирались в одно чёрное пятно».
В этот период появляется мысль о самоубийстве, что логично вытекает из проблемы бессмысленности нашего существования: «Вопрос, который на пятидесятом году привел меня к намерению самоубийства, был самым простым из вопросов, лежащим в душе каждого человека от недоразвитого ребенка до мудрейшего из мудрецов: «Что произойдет из того, что я делаю сейчас и могу делать завтра? Что произойдет из всей моей жизни?» Выражая это иначе: «Почему я должен жить? Почему я должен чего-то желать? Почему я должен что-либо делать?» Снова иными словами: «Есть ли в моей жизни какой-то смысл, который не будет разрушен неизбежной смертью, ждущей меня?»
Воистину: «Уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено», - и сюда же: «Отсутствие Бога нельзя заменить любовью к человечеству, потому что человек тотчас спросит: для чего мне любить человечество?»
Как существо, нуждающееся в смысле, находит смысл во вселенной, не имеющей смысла? Любопытен и тот факт, что человек есть единственное существо, предполагающее смысл. Жизнь – это либо постоянный поиск смысла (как у Толстого), либо смирение со смертью. Как вариант может ещё выступать самоубийство, но это крайняя форма, о которой мне даже говорить не хочется - настолько она мне противна. Также, я мог бы порассуждать на тему смысла жизнь, но ограничу себя цитатой Сартра: «Для экзистенциалиста человек потому не поддаётся определению, что первоначально ничего собой не представляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам». Поэтому стоит наделить жизнь своим смыслом. Смыслом таким, за который вы лично ответственны не только перед собой, но и перед всеми людьми.
Именно к этому и приходит Толстой в итоге. Единственное, что стоит отметить, он находит смысл в высшем существе, заявляя следующее: «Пять лет тому назад я поверил в учение Христа - и жизнь моя вдруг переменилась: мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, что прежде не хотелось. То, что прежде казалось мне хорошо, показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хорошо. Со мной случилось то, что случается с человеком, который вышел за делом и вдруг дорогой решил, что дело это ему совсем не нужно, - и повернул домой. И все, что было справа, - стало слева, и все, что было слева, - стало справа: прежнее желание - быть как можно дальше от дома - переменилось на желание быть как можно ближе от него. Направление моей жизни - желания мои стали другие: и доброе и злое переменилось местами. Все это произошло оттого, что я понял учение Христа не так, как я понимал его прежде». Но на данную тему я рассуждать не стану: слишком это тяжело и объёмно. Скажу только то, что с моей точки зрения, человек должен оказаться в роли «Dominus litis», т.е. в роли судебного распорядителя, который бы нёс ответственность за порядок во время судебного заседания, являлся бы телемостом между «низшим» и «высшим» бытием, чтобы не затеряться в собственном небытие.
Заканчивает Толстой «Исповедь» экзистенциальным сном-видением, выражающим внутренний стержень в виде нашей свободы и ответственности, на которой и держится «настоящий» человек: «Теперь, пересматривая эту печатаемую часть и возвращаясь к тому ходу мысли и к тем чувствам, которые были во мне, когда я переживал её, я на днях увидал сон. Сон этот выразил для меня в сжатом образе всё то, что я пережил и описал, и потому думаю, что и для тех, которые поняли меня, описание этого сна освежит, уяснит и соберёт в одно всё то, что так длинно рассказано на этих страницах. Вот этот сон: Вижу я, что лежу на постели. И мне ни хорошо, ни дурно, я лежу на спине. Но я начинаю думать о том, хорошо ли мне лежать; и что-то, мне кажется, неловко ногам: коротко ли, неровно ли, но неловко что-то; я пошевеливаю ногами и вместе с тем начинаю обдумывать, как и на чём я лежу, чего мне до тех пор не приходило в голову. И наблюдая свою постель, я вижу, что лежу на плетёных верёвочных помочах, прикреплённых к бочинам кровати. Ступни мои лежат на одной такой помочи, голени - на другой, ногам неловко. Я почему-то знаю, что помочи эти можно передвигать. И движением ног отталкиваю крайнюю помочу под ногами. Мне кажется, что так будет покойнее. Но я оттолкнул её слишком далеко, хочу захватить её ногами, но с этим движеньем выскальзывает из-под голеней и другая помоча, и ноги мои свешиваются. Я делаю движение всем телом, чтобы справиться, вполне уверенный, что я сейчас устроюсь; но с этим движением выскальзывают и перемещаются подо мной ещё и другие помочи, и я вижу, что дело совсем портится: весь низ моего тела спускается и висит, ноги не достают до земли. Я держусь только верхом спины, и мне становится не только неловко, но отчего-то жутко. - Тут только я спрашиваю себя то, чего прежде мне и не приходило в голову. Я спрашиваю себя: где я и на чём я лежу? И начинаю оглядываться и прежде всего гляжу вниз, туда, куда свисло моё тело, и куда, я чувствую, что должен упасть сейчас. Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе. Я не могу даже разобрать - вижу ли я что-нибудь там, внизу, в той бездонной пропасти, над которой я вишу и куда меня тянет. Сердце сжимается, и я испытываю ужас. Смотреть туда ужасно. Если я буду смотреть туда, я чувствую, что я сейчас соскользну с последних помочей и погибну. Я не смотрю, но не смотреть ещё хуже, потому что я думаю о том, что будет со мной сейчас, когда я сорвусь с последних помочей. И я чувствую, что от ужаса я теряю последнюю державу и медленно скольжу по спине ниже и ниже. Ещё мгновенье, и я оторвусь. И тогда приходит мне мысль: не может это быть правда. Это сон. Проснись. Я пытаюсь проснуться и не могу. Что же делать, что же делать? - спрашиваю я себя и взглядываю вверх. Вверху тоже бездна. Я смотрю в эту бездну нёба и стараюсь забыть о бездне внизу, и, действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает и ужасает меня; бесконечность вверху притягивает и утверждает меня. Я так же вишу на последних, не выскочивших ещё из-под меня помочах над пропастью; я знаю, что я вишу, но я смотрю только вверх, и страх мой проходит. Как это бывает во сне, какой-то голос говорит: "Заметь это, это оно!" и я гляжу всё дальше и дальше в бесконечность вверху и чувствую, что я успокаиваюсь, помню всё, что было, и вспоминаю, как это всё случилось: как я шевелил ногами, как я повис, как я ужаснулся и как спасся от ужаса тем, что стал глядеть вверх. И я спрашиваю себя: ну, а теперь что же, я вишу всё так же? И я не столько оглядываюсь, сколько всем телом своим испытываю ту точку опоры, на которой я держусь. И вижу, что я уж не вишу и не падаю, а держусь крепко. Я спрашиваю себя, как я держусь, ощупываюсь, оглядываюсь и вижу, что подо мной, под серединой моего тела, одна помоча, и что, глядя вверх, я лежу на ней в самом устойчивом равновесии, что она одна и держала прежде. И тут, как это бывает во сне, мне представляется тот механизм, посредством которого я держусь, очень естественным, понятным и несомненным, несмотря на то, что наяву этот механизм не имеет никакого смысла. Я во сне даже удивляюсь, как я не понимал этого раньше. Оказывается, что в головах у меня стоит столб, и твёрдость этого столба не подлежит никакому сомнению, несмотря на то, что стоять этому тонкому столбу не на чем. Потом от столба проведена петля как-то очень хитро и вместе просто, и если лежишь на этой петле серединой тела и смотришь вверх, то даже и вопроса не может быть о падении. Всё это мне было ясно, и я был рад и спокоен. И как будто кто-то мне говорит: смотри же, запомни. И я проснулся».
Страх и одиночество
«A где же люди? – вновь заговорил наконец Маленький принц. – В пустыне всё-таки одиноко…»
«Среди людей тоже одиноко», — заметила змея.
(Антуан де Сент-Экзюпери, «Маленький принц»)
Можно вот так вот мотаться, быть усталым, измотанным, иметь серьёзные финансовые проблемы, быть простуженным, и при этом быть абсолютно счастливым… Абсолютно… просто по той причине, что тебя ждут. И знаете, не просто вот так вот ждут, а ждёт та, которая нужно тебе, чтоб тебя ждала. Потому что есть те, которые ждут, ну и пусть подождут. Дождутся! А можно быть наоборот здоровым, перспективным, успешным и быть абсолютно несчастным, ну, потому что тебя не ждут. Она не ждёт, и кажется, что вообще никто не ждёт.
(Евгений Гришковец, «Планета»)
Что же, подбираясь к черте, можно сказать, что страх перед одиночеством, если не первостепенен, то уж точно немаловажен. Страх остаться одному со своим мироощущением подвиг Толстого на самообман. Как я говорил, многие люди, вытесняя самосознание, вычленяют скуку, которую стараются заполнить чем-либо. Человек боится остаться один, т.к. испытывает страх перед конечной изоляцией в мире, в котором мы никому не нужны, где всё тщетно и абсурдно. Но, опять же, никакие отношения никогда не смогут раздробить изоляцию – мы одиноки: мы приходим в мир одни со своим видением мира, и так же мы уходим из бытия, уходим одни. Это не значит, что всякие отношения между людьми являются лишь обманом. Нет, одиночество можно разделить с другим таким же образом, что любовь компенсирует боль изоляции. «Великие отношения, – говорит Бубер, - пробивают брешь в барьерах возвышенного уединения, смягчают его суровый закон и перебрасывают мост от одного самостоятельного существа к другому самостоятельному существу через пропасть страха вселенной».
Процитирую Ирвина Ялома и закончу, пожалуй, на этом, т.к. лучше я уже точно не скажу: «Я считаю, что если мы сможем признать ситуацию своей изолированности в жизни и стойко встретить ее, мы сумеем с любовью обратиться к другим. Если же, напротив, нас захлестнет ужас перед бездной одиночества, мы не станем близки с другими, а вместо этого будем бить по ним лишь ради того, чтобы не утонуть в море существования. В этом случае наши отношения вообще не будут истинными отношениями, но лишь расстройствами, неудачами, искажениями того, что могло бы быть. Мы не сможем относиться к другим, полностью воспринимая их как самих себя, как чувствующие существа, тоже одинокие, тоже испуганные, тоже созидающие мир домашности из теста вещей. Мы станем вести себя по отношению к другим существам как к инструментам, средствам. Другой, уже не «другой», а «оно», помещается нами там, внутри нашего собственного мира, чтобы выполнять функцию. Эта функция прежде всего, конечно, является отрицанием изоляции, но ее осознание слишком близко привело бы нас к нашему тайному ужасу. Требуется прятать всё больше, возникают метафункции, и мы строим отношения, которые обеспечивают продукт (например, власть, слияние, величие или восхищение), а он в свою очередь служит отрицанию изоляции».